и о деревьях…

 

 

 

Во дворе моей первой школы (я учился в трех) росла шелковица. Вот прямо во дворе школы.  Хочешь – бери и кушай.   А вдоль всей улицы Пушкина, по которой я шел в школу, росли грецкие орехи.  И нормальные школьники умели кидать палки  не хуже австралийских метателей бумерангов, сбивая орехи.   Особенно ценились молодые, еще молочные орехи, от который руки и губы покрывались несмываемым «загаром». Рядом со школой было облицованное гранитом здание, возле которого палки кидать было нельзя – горком партии. И там орехи падали сами. Упавшие орехи поднимать было «западло», то есть стыдно.

А в квартале от школы был парк имени Горького. И в дальнем углу парка, возле проржавевших насквозь качелей, росли груши. Поэтому осенью путь из школы домой соответствовал учению великого Ленина – шаг вперед и два шага назад.

Но когда груш не было, путь из школы лежал мимо кинотеатра имени того же Горького. А на задворках кинотеатра был голубой деревянный павильон, в котором продавали мороженное в гнутых и царапанных алюминиевых вазочках и пончики, посыпанные сахарной пудрой. И если сэкономить деньги, которые родители давали на завтраки, то раз в три-четыре дня можно было позволить себе мороженное или два пончика. С двух пончиков оставалось еще 3 копейки на стакан газировки с сиропом в красном автомате. Помня настоятельные увещевания мамы, что из стаканов на улице пить нельзя, я мыл стакан два раза. Фонтанчик в красном автомате был для меня почти чудом света. И даже пьяницы, распивающие разливное вино тут же, возле автомата, спокойно дожидались, пока рыжий пацан допьет свою газировку и лишь потом брали стакан, быстро пускали его по кругу, и снова возвращали в автомат, предварительно помыв его.

У кинотеатра росли каштаны. Почему-то молдавские каштаны никто не кушал. Так и валялись эти зеленые ежики под деревьями, пока мальчишки не собирали из, чтобы подложить девчонкам на скамьи парты. Но я не об этом. Я о стакане. У молдавских пьяниц была какая-то врожденная воспитанность. А еще в качестве дополнения к воспитанности, грозой местных пьяниц был участковый Баграмов. Худенький невысокий татарин, сын которого, Рафик, учился в одном классе с моей женой.

Я даже помню, как участковый заходил к моей бабушке и говорил ей:» мадам Вайнруб, если Вы не будете пороть Борьку, он вырастет хулиганом!»   А бабушка возражала ему, уже не помню какими именно словами. Но я помню, что, когда невысокий Баграмов заходил в дом к бабушке, он кланялся  ей у самых дверей и снимал фуражку.  Это было удивительно и странно.

Вырасти хулиганом я не боялся – я боялся не вырасти.  Где-то до 12-13 лет, я был самый маленький в классе.  Мой младший брат, который на пять с половиной лет меня младше, когда пошел в первый класс, был со мной одного роста. Так что вы меня не поймете, что значит – быть самым маленьким в классе.  И в смысле роста, и в смысле возраста. При этом, опять же спасибо бабушке, я умел читать и считать еще до первого класса.  Поэтому из старшей группы детского сада меня «сдали» в первый класс, минуя подготовительную.  А в школе мне было скучно. Одноклассники учились мыть рамы вместе с мамой, а я уже был далеко от них, читая какие-то детские сказки, о приключениях Незнайки на Луне.

Но на уроках читать было нельзя. Вот сейчас я понимаю, насколько это было глупо – запрещать читать на уроках в первом классе. Поэтому я, вечно сидевший на последнем ряду, тихо сползал под парту, на пол, и играл в солдатиков, стараясь не мешать одноклассникам. И вот как-то моя учительница, не помню имени и так ей и надо, пошла к директрисе с жалобой на меня. Вызвали родителей, вызвали меня и устроили разбор полетов. Я даже помню этот разговор.  Директор школы, ветеран войны, сидела за своим столом на высоком стуле (или мне так казалось в силу невысокого роста), в пиджаке с орденскими планками. И родители мои, вжав головы в плечи, выслушивали жалобы учительницы о том, что я не учусь, что только играюсь с солдатиками на полу под партой и тд и тп.  И учительница эта, в конце концов, сказала – он еще маленький для школы и надо вернуть его в детский сад.

Но там, на том судилище, сидела и учительница другого первого класса. Екатерина Ивановна, да будет благословенна ее память. И неожиданно для всех, она взяла с книжной полки в кабинете директора какую-то книгу и попросила меня прочесть. Я прочел. Потом она задала мне какие-то вопросы по арифметике – ну, вы помните – у Вани три яблока, и из трубы вытекает что-то….   И после этого импровизированного экзамена, она сказала директрисе, что забирает меня в свой класс. Так и случилось.

Я потом учился еще в двух школах.  Но букет цветов на день учителя я относил Екатерине Ивановне, которая жила на улице Ленина, над книжным магазином даже после армии.

На улице Ленина тоже росла шелковица. А во дворе бабушкиного дома рос виноград, и был шикарный малинник.  Малина очень колючая и там всегда роились пчелы.  Но малина с бабушкиных кустов с миллион раз вкуснее малины из магазина. А за малинником жила тетя Таня.  Пожилая еврейка, у которой не было детей, но был муж, и его звали Степан. Видимо, отставной военный, потому что я помню, что он все время ходил в армейских сапогах. Периодически (часто) Степан напивался и начинал гонять тетю Таню.  Она прибегала в дом моей бабушки, и бабушка мощной грудью выходила вперед и всегда ей удавалось успокоить буйного Степана.  А на следующий день он приходил и просил прощения. Я помню, как он говорил: «мадам Вайнруб, может я дров наколю, пока Туня (так звали моего папу  ( ז״ל с работы придет. Дров он, конечно, не рубил, но к бабушке относился с огромным уважением.

На улице Кирова, где мы тогда жили в доме бабушки, тоже росли грецкие орехи.  Но возле дома были не такие вкусные, как орехи возле горкома партии. Поэтому мы их и не рвали, оставляя мамам и бабушкам, которые делали из них варенье. Ох, это варенье из молочных грецких орехов, сказочный забытый вкус.  Когда я был в Грузии, я увидел в магазине баночку такого варенья. Долго вертел ее в руках, но так и не купил. Вкус детства должен оставаться в детстве.

У нас был большой двор.  У ворот жила семья…. Не помню их фамилию, но «бройтгибера» (глава семьи, идиш) звали Аркадий.  Его дети были взрослыми, и для меня интереса не представляли.  Потом стоял «наш» дом.  Потом была колонка.  Водопровода не было. Воду набирали из этой самой колонки.  От колонки, через малинник шла тропинка, которая упиралась в туалет. Да, туалет был на улице.   За туалетом был небольшой сад, где росли абрикосы и вишни. А за садом был забор, за которым жила моя будущая жена, с которой мы даже ходили в один детский сад…

А с другой стороны малинника, рядом с домом тети Тани и Степана, жила еще одна еврейская семья. Я помню фамилию, но не в ней дело. В этой семье была девочка, Белла.  Она была на год старше, но с ней и с ее подружками мы впервые играли в «доктора». Ну вы меня понимаете. И возле дома Беллы росла белая черешня. И ради этой черешни, каждая из которых была размером с небольшую сливу, я готов был терпеть все то, что эти несносные девчонки творили.  В мои 9-10 лет меня анатомия девочек еще не интересовала. Черешня была интереснее.

Потом, когда мне было 10 лет, мы переехали. Мы стали жить в пятиэтажке, и я пошел в другую школу.  Дома были новые, школа была новая, и жизнь стала новой.

Возле новых домов уже ничего не росло. Там были детские площадки, беседки, где мы вечерами сидели, пугая друг друга рассказами про «черного человека черной ночью» даже не подозревая, насколько мы не толерантны.  Именно там я вдруг понял, что несмотря на маленький рост, я могу привлекать к себе внимание.  Через год-два, я стал лучше разбираться в женщинах (хотя до сих пор учусь), в деревьях, в вине, и в жизни (хотя до сих пор учусь).

И когда мы стали высаживать первые деревья возле своего нового дома, я понял еще одну истину.  Когда ты садишь дерево – ты становишься хозяином.

Где-то там, в далеком молдавском городе Бендеры, наверно до сих пор растут деревья, которые посадил невысокий (тогда еще) рыжий еврейский мальчик. И чтобы мне не говорили, я все равно буду чувствовать себя хозяином этого небольшого кусочка своего города.

«С чего бы эти воспоминания?» — может кто-то удивиться.  Через неделю, 12-го сентября я и моя семья будем отмечать 30 лет со дня приезда в Израиль. Учитывая, что мне скоро 59 лет, значит большая часть жизни прошла тут, в Израиле. И я еще расскажу о разных деревьях в моей жизни. Считайте, что это первая часть.

52_big

Лебн цу геденкен!

Мотке Любарчик был сапожником. Ну, а если быть совсем честным, то был он сандляром*. Сапоги Мотке делать не умел, но сандалии у него получались вполне сносные. То есть, их можно было носить. Но сколько пар сандалий нужно небольшому еврейскому местечку, расположенному в трех шагах от Балтийского моря? Юные «бурвайсы*» носились по пыльным улицам Холерова босяком до первого льда, а солидные «жилетки*» ходили в сапогах, надевая по субботам скрипучие, как старая цыганка, штиблеты по последней краковской моде. Сандалии – обувь летняя, а что за лето в Холерове*? (Ну никак не привыкнут евреи к новому названию. «Холера ясна» — это понятно, а кто такой Владислав, знали далеко не все. *) Лето в Холерове короткое – три дождя, две лужи, и вот тебе Рошашуне*. А там молодое вино и «белые мухи*». Реб Мендель говорит… а реб Мендель всегда знает, что говорит – он был самым образованным из евреев Холерова, он учился в Вене и был лично знаком с самим гаоном из Рогачева…, так вот, реб Мендель говорит, что холеровские евреи – самые северные евреи в Польше, а, может быть, и даже во всей Европе. И даже Яцек, местный почтальон, называл холеровских не иначе, как полярными евреями, пугая местную детвору белыми медведями.

И ходить бы Любарчику самому босяком, если бы не был бы он еще и «меламедом*» …

Покойный дед его, Зелиг Любарчик, с трех лет заставлял его учиться. В тринадцать, на бармицву*, дед сделал Мотке подарок. Еще за пару месяцев до дня рождения, старый Зелиг, закатывая глаза и цокая языком, с трагическим придыханием восторженно говорил о том, какой необыкновенный подарок готовит он старшему внуку. Он утверждал, что все холеровские мальчишки «дер тринкен ин зайер эйген шпейхен фин кена*», узнав, какой именно подарок получит его внук. Дед с таким воодушевлением говорил об этом, что со стороны казалось, что не дарит подарок, а получает его сам.

А Мотке все гадал – что же за подарок готовит ему дед? Может это будет золотой брегет с музыкой? Может быть… нееее… ну, все-таки…  может дед подарит ему коня? КОНЯ?

Так в тягостных раздумьях и сладостных догадках, прошли два месяца. И в самый день рождения, вскочив с кровати спозаранку, Мотке бросился на двор, вертя своей рыжей головой, как флюгер на северном ветру. Он искал глазами коня. Но ни коня, ни, даже, жеребенка во дворе он не увидел. Зато увидел деда…  без коня.

Дед сидел на скамейке в тени, под старой, почти засохшей яблоней, и оживленно беседовал с каким-то незнакомым мужчиной. Одетый в хороший костюм (то, что костюм хороший, было понятно даже мальчику) с жилеткой!!, обутый в настоящие непыльные туфли, а не в сапоги, незнакомец стоял, прислонившись к стволу яблони в том самом месте, где всего несколько дней назад Мотке вырезал две буквы – «пей» и «бет» *. Фейга-Блюма, черноволосая красавица, живущая через две улицы, в последнее время все чаще и чаще пробуждала в юношеском сердце незнакомые ему доселе чувства.

Дед, заприметив зорким взглядом растерянного внука, подозвал его поближе.

— Мотке, это реб Элиягу! Он приехал из Варшавы и будет тебя учить,- дед явно ожидал восторга или какой-либо иной, но не менее бурной реакции. А Мотке понял, что ни коня, ни часов ему не видать.  Его подарок на совершеннолетие назывался «реб Элиягу».

В честь праздника, в этот день заниматься с учителем Мотке так и не начал. Но уже на следующее утро отец разбудил мальчика на час раньше обычного. За окном еще было темно, но на столе уже лежала пачка чистых листов бумаги, клубился пар на стаканом горячего чая и его новый учитель в полголоса о чем-то переговаривался с отцом.

С этого дня Мотке занимался ежедневно – утром, до школы и вечером, после выполнения домашнего задания, которое тоже частенько проверял реб Элиягу.  Поначалу было тяжело и скучно и Мотке даже засыпал на школьных уроках, но, постепенно, он привык и учеба становилась все более увлекательной. Реб Элиягу был замечательным учителем. С ним Мотке открыл необъятный мир еврейской мудрости, погружаясь в историю «народа Книги*», и в этом погружении его проводником была сама Великая Книга*.

А ребе рассказывал мальчику и о Великой Римской империи, и о Византии, о халдеях и финикийцах, и еще о многом таком, чему его никогда бы не научили в школе. И теперь уже и сам Мотке пересказывал эти истории своим друзьям и одноклассникам, за что и заслужил прозвище «меламед» — учитель.

Полгода реб Элиягу жил в доме Любарчиков. И когда через шесть месяцев пришло время его отъезда, Мотке понял, что теряет не только учителя – он теряет друга. А еще Мотке действительно оценил подарок деда.  За время обучения мальчик научился читать на иврите и, даже, стал немного читать на немецком. Учитель выписал для него книги, и с ними Мотке проводил все свободное время. (Хотя Фейга-Блюма не переставала будоражить его юношескую душу).

Через три года холеровские евреи называли Мотке не иначе, как «хухэм».

 

 

 

* Сандляр – сапожник, иврит.

* бурвайс – босяк, идиш.

* »жилетки» — зажиточные люди, те, кто имел деньги на костюм с жилеткой.

* Холерова – старое название Владиславова.

* Рошашуне – «Рош Ашана», идиш, еврейский Новый год.

* белые мухи – снежинки.

* гаон из Рогачева — Раввин Йосеф бар Эфраим-Фишл Розин (Рогачевер;      1858—1936 гг.) — выдающийся законоучитель и комментатор Писания.

* меламед – учитель, идиш.

* бармицва – тринадцатилетие, возраст совершеннолетия еврейских мальчиков

* утонут в собственной слюне от зависти, идиш, поговорка.

* брегет – карманные часы-“луковица”, по имени Авраама-Луи Бреге, создателя этой марки часов.

* народ Книги – одно из названий еврейского народа

* Великая Книга – Тора

* хухэм или хахам – мудрец, идиш

 

 

                                                            2

И была свадьба и были дети. Как все еврейские свадьбы, она была веселой. И как все еврейские семьи Мотке и Фейга родили много детей. Ну, как много – восемь.  А в 39-м у них уже было 5 внуков. И иногда Мотке все еще делал сандалии. Но времени на сандалии у него почти не было – Мотке уже два поколения выучил. Теперь к «холеровскому хухему» привозили учиться мальчиков за 100 верст. В первые годы он считал… Сто учеников, двести. Потом перестал. Фейга-Блюма научилась готовить на целую ораву, ведь ученики, чаще всего, питались у нее дома. Сначала она переживала за своих девочек, но Мотке всегда находил какие-то особенные слова к своим мальчикам. Такие слова, что за женихами, которые учились у Мотке «щадхеним» * приезжали даже из Галиции и Бессарабии.

Слава «холеровского хухема» бежала впереди него семимильными шагами. Фу, какая глупая фраза. Как можно бежать впереди того, кто целыми днями сидит на своем высоком стуле в классе, который построили в Холерово возле синагоги его первые ученики.

А потом пришла война.

Война всегда приходит внезапно. И всегда кажется, что это нас не затронет. Немцы воюют с англичанами – причем тут поляки? Немцы воюют с поляками – причем тут евреи? Немцы – культурная и интеллигентная нация, они ничего плохого нам, евреям, не сделают. У нас даже языки похожи.

Сначала соседи рассказали, что эсэсовцы убили Аарона – сына шойхета* Гринберга. Где-то далеко, на западе. Аарончик – рыжий смышлёный юноша, один из лучших учеников Мотке. Погиб он вместе с молодой женой, которую в Холерово почти не знали.

Потом таких грустных сообщений становилось все больше, и грустные страшные письма приходили все чаще.  Но небо обрушилось, когда соседи его старшей дочери, жившей с мужем и детьми в Варшаве, прислали письмо…   Что делать с вещами, оставшимися от семьи?

— Ой, Готеню*… — тихо сказал Мотке и в этот день отменил занятия в «хедере».

Когда на следующий день Мотке вошел в класс, все мальчики заметили, как он постарел за одну ночь. Он сгорбился, как будто на его плечи легла гора. Он… потух. Урок прошел без единой шутки, и так еще никогда не проходили уроки Мотке.

— Ой, Готеню, — сказал Мотке, когда пришло письмо о смерти его сына. И отменил занятия на неделю. Через три дня, когда жена и младшие перестали плакать, он повторил: «ой, Готеню! Мир музн лебн. Лебн цу геденкен!» *

А через неделю во Владиславов пришли немцы. На самом деле, немцев было немного – трое или четверо.  Но с ними пришли поляки, одетые в черную форму, вооруженные немецкими винтовками. Всех евреев Владиславова согнали на площадь, и немецкий офицер сказал:

— собираться запрещено!

— в синагогу ходить запрещено!

— в хедер ходить запрещено!

— сдать все золото и серебро!

Офицер говорил что-то еще.  Но в виске у Мотке билась вена и голос в голове повторял – «Жить, чтобы помнить!» Когда офицер замолчал, и поляки щелкающими, как удар кнута, голосами начали разгонять евреев, все обратились к Мотке.

— идн, мир музн фолген зей. Эс вет зейн шлехт фар аундз, обер Гот вет ништ лозн эпес цу пасирн цу аундз.

И когда евреи разошлись, уже тихо сам себе Мотке сказал: «Жить, чтобы помнить!»

Когда похолодало и пошел дождь, немцы отдали приказ – всем взять только ценные вещи и документы и идти на станцию. До станции было верст 20, но шли пешком, с детьми и чемоданами. Лошадей и телеги забрали польские полицейские.

Останавливаться было нельзя. Шел проливной дождь, дорогу размыло, грязь не позволяла идти. Люди падали, а пьяные поляки стрелял в воздух и заставляли идти дальше, идти быстрее.

Когда упала Фейга, Мотке подбежал и попытался ее поднять. Но поляки прикладами отогнали его в сторону и начали считать… один, два, три, четыре, пять… Потом кто-то из них выстрелил. Фейга, его любимая Фейга лежала в грязи, и дождь смывал кровь с ее лица…

«Лебн цу геденкен!» Жить, чтобы помнить!

На станции их загнали в вагоны. И закрыли. Ни еды, ни туалетов. Вагоны протекали, но никуда не ехали. Вокруг слышны были крики, выстрелы, но вагоны стояли.  Вагоны стояли несколько дней – никто не знал, сколько…

«Лебн цу геденкен!» Жить, чтобы помнить!

Потом они поехали.  Уже никто в вагонах не разговаривал.  Тихо, шепотом, передавали из угла вагона в другой угол:» Умерла жена Левинштейна, умер старый Ицхак, умерла дочка Бергера, умер, умерла, умер, умерла…»

Когда вагоны приехали, дождь уже закончился. Людей стали выгонять из вагонов на какой-то перрон, солнце слепило и люди, проведшие в темноте вагона несколько дней, выходили как слепые.

Треблинка – было написано над перроном.

Потом всех разделили.  Женщин, детей, мужчин. Мотке снова увидел своего сына Хаима и поразился – 16-летний мальчик был полностью седой!  В вагон он вошел брюнетом, а вышел – седым.  Когда им удалось приблизиться друг к другу, Хаимке разрыдался.  В вагоне погибли два внука – дети Якова, старшего сына Мотке.  Где сам Яков и его жена Хаим не знал.

«Лебн цу геденкен!» Жить, чтобы помнить!

Хаима забрали через день.  К этому времени Мотке уже знал, что и жену Якова и двух его дочерей забрали туда, где из труб день и ночь идет дым. Никто не спрашивал, что там происходит. Очень быстро в Треблинке все узнают правду…

«Лебн цу геденкен!» Жить, чтобы помнить!

Потом забрали Геню, последнюю из оставшихся в живых дочерей Мотке.

«Лебн цу геденкен!» Жить, чтобы помнить!

Оставались два сына – Давид и Срулик.  Давид был очень сильным.  Он работал. А Срулик без очков почти ничего не видел. И как он не хранил очки – они все-таки разбились. И тогда его тоже забрали.

«Лебн цу геденкен!» Жить, чтобы помнить!

В это время уже во многих бараках знали про Мотке – «холеровский хухем», оказывается, был известен далеко за пределами местечка. И к нему стали приходить люди. Поговорить, или просто помолчать и послушать. Мотке умел находить слова. И его слова давали надежду. А здесь, в Треблинке, у людей уже не оставалось сил, не оставалось достоинства, оставались только слова и надежда.

Видимо и немцы узнали про Мотке. И его не трогали…

Давид смог прожить в Треблинке долго. Но пришел и его день.

Мотке узнал об этом вечером.

«Лебн цу геденкен!» Жить, чтобы помнить!

В Треблинке очень быстро все узнают правду. И Треблинка знала, что «холеровский хухем» потерял всю свою семью.  Кто-то приходил к нему в барак, чтобы выразить свою скорбь. А кто-то приходил, что высказать злость.

— Ну, что ты теперь скажешь, хухем? Тебе еще есть ради чего жить? – злились они. » Где теперь твой Бог? Если он есть, твой Бог, он должен просить у нас прощения, со слезами и на коленях!» — говорили они.

«Лебн цу геденкен!» Жить, чтобы помнить!

В день, когда пришла Красная Армия, очень приятно пахло из леса. Запах травы заглушал уже ставшим привычным сладковатый запах из труб.

Когда солдаты вошли в 4-й барак, на нарах оставалось всего несколько человек. С трудом навстречу солдатам поднялся худой старик. Шаркающей походкой, почти не отрывая от земляного обутых в деревянные колодки ног, он подошел к ним, рассматривая в полумраке барака их лица.

«Лебн цу геденкен!» — прошептал он беззубым ртом.

— что он сказал? – стали спрашивать друг друга солдаты, подхватив старика под руки и выводя на улицу.  На улице старик прошептал свои слова снова.

— Жить, чтобы помнить!» — перевел его слова один из солдат, смуглый и курчавый, с большим горбатым носом.

В 1948-м году Мордехай приехал в Израиль. Когда его спросили, что он собирается делать, он ответил:

— Жить, чтобы помнить!

 

Рассказ записан со слов одного из учеников Мордехая. Некоторые имена изменены.

 

 

 

 

 

 

*щадхен – сваты

*шойхет – резник, тот, кто режет мясо по правилам кашрута

* Готеню – Боже мой

* Мир музн лебн. Лебн, цу геденкен!» мы должны жить. Жить, чтобы помнить

* евреи, мы должны их слушаться.  Нам будет плохо, но Бог не позволит чтобы с нами что-то случилось

*

С днем любви

Из воспоминаний тель-авивских старожилов.
Когда очередная моя собеседница спросила, как же будет называться эта серия рассказов, я ответил честно — воспоминания тель-авивских старожилов. Она задумалась, пригладила седые волосы, и попросила не указывать её имя.
— я ещё не старая, а значит и не старожил. Мне всего 66 лет.
Я недоуменно поднял глаза. Не то, чтобы мне было это важно, но если ей и было 66 лет, то давно. Но на то они и женские секреты. Итак, воспоминания 66-летней жительницы Тель-Авива, по имени А.

Я всегда была «девушка с улицы Райнис». Хотя и жила на Бен-Иегуда. Ну, же знаешь, что это значит? ( Для читателей поясню, что все мои беседы о «старом» Тель-Авиве проходили после того, как мне устроили настоящий экзамен на знание истории этого города)
Главной улицей города была, конечно же, улица Дизенгоф. Поэтому молодые люди гуляли именно там. Пройтись по Дизенгоф, «леиздангеф», это было высшим шиком. Но… Что делать несчастному молодому человеку, которому родители наказали прогулять двоюродную сестру? Или ещё хуже — его девушка не очень красива и показать её друзьям было стыдно? Таких девушек выгуливали по улице Райнес. Два шага от Дизенгоф — вроде бы ты в самом центре, а уже не так стыдно.
А с красавицами гуляли только по Дизенгоф. Но, как я уже сказала, со мной гуляли только по Райнес.
И вот прошло уже много лет, и дочка моя выросла настолько, что и её стали приглашать молодые люди. А дочка моя — красавица! Я тебя ещё с ней познакомлю.
И вот как-то, зашёл за ней очередной кавалер, и через пару минут она влетела ко мне в комнату попрощаться.
— Ну, — спросила я, — куда ты направляешься, вся такая «ойгепуцен»? Будешь «леиздангеф»??
В глазах дочки появились слезы. «Мама, как ты могла про меня такое подумать? Мы с ним даже не целовались»! Пришлось обьяснить ей, что леиздангеф — это вовсе не «работать на дороге» , а всего лишь прогуляться по улице Дизеноф в Тель-Авиве. Так мы раньше говорили. Сегодня так уже не говорят…
*ойгепуцен — нарядилась, идиш
* работать на дороге — заниматься проституцией, иврит, сленг

Жизнь прекрасна

Я очень люблю свою работу.  Причин тому множество, но одна из главных — люди.  Моя работа дает мне возможность знакомиться и общаться с разными людьми.  Ну а в силу того, что я работаю только с определенными туристами, то люди, с которыми я общаюсь, обычно много путешествуют и с ними очень интересно общаться.
Вот и в этот раз (около месяца назад) было так же. Все началось с переписки. Мы подробно обсудили маршруты, которые были построенны достаточно «плотно», и лишь когда были закрыты все детали, мои потенциальные клиенты написали, что им 80 лет. Точнее, Ему 81, а Ей 80. И приезжают они в Израиль первый раз как раз чтобы отпраздновать Ее день рождения.
  Я напомню, что маршрут экскурсий был составлен в, мягко говоря, совсем не прогулочном темпе. И я аккуратно спросил, а хватит ли сил? В ответ меня заверили, что все будет хорошо.
И вот они прилетели. Я встречал их в аэропорту. Пара пожилых людей, которые выглядели… на свой возраст.  Я не буду рассказывать, что они выглядели в свои 80 на 60, это не правда. Они выглядели на 80. Но…  шли они мне на встречу не сгорбившись, ровно. Каждый катил с собой чемодан, кроме того у них были небольшие руюкзачки.
Сели в машину, поообщались немного.  Она рассказала анекдот, в тему, тонкий, без пошлости. Остановились в Яффо, и первый вопрос был: «Где море?». А море не близко. Ничего, ответили мне, мы все равно по утрам привыкли ходить по три-четыре километра. 
И вот мы поехали в Иерусалим. Подьемы и спуски, многочисленные ступени, и я вижу, что они не отстают, что не задыхаются, идут в одном темпе со мной. Но главное было не это…   Им было по-детски интересно.
Сели выпить чашечку кофе. Я восхитился их физическим состоянием, и тогда Она рассказала мне о себе.
— Мы как все. Сначала дети, потом внуки. Внуки выросли, правнуков еще нет.  И вдруг у нас появилось много свободного времени. И мы сначала увлеклись рыбалкой, но это скучно. Потом стали ходить по паркам, обошли все музеи (Питер), стали выезжать в лес. Да, очень болели колени, спина. Нам все-таки … не 20.  Но в 75 мы обнаружили, что жизнь, оказывается, продолжается. Да, есть болезни. Да, иногда так болит, что слезы текут. Но мы двигаемся.  Он играет в «Что, Где, Когда!», успешно играет. Я увлеклась фотографией. Вот — таскаю с собой эту штуковину (тяжелый фотоаппарат).
Когда приезжаем из путешествий, вместе просматриваем каждое фото, придумываем краткую историю к ней.
Наши дети смеются — говорят, что у нас снова детство. 
А мы просто хотим увидеть мир, хотим жить.